Помню, давним летом мы с другом Моховым в виде эксперимента махнули в первую попавшуюся наиглухую деревню где-то под Уралом. И прожили там две недели.
По утрам мы ходили в лес с ружьем и однажды убили не то ворону, не то воробья. А больше палили по спичечным коробкам. С тем и вернулись довольные в Москву.
Иное дело — память. В памяти моей часто встает нестерпимое видение поля и реки, знойного полдня, и необыкновенная прежняя первобытная глухая тоска сжимает грудь. Ну ее к дьяволу. Не надо спекулировать на памяти, не надо стремиться к возвращению в сны. Удовольствие сомнительное. Мы расстались с плугом, город — наша колыбель. И лучше поставить на этом точку. Успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе…
В палате все спали. Кислярский бормотал во сне. Дмитрий Савельевич тяжело всхрапывал. Неужели у него рак? Тогда, значит, он умирает. С компотом в руках. Возле его опущенной к полу руки валялись очки с золотой дужкой. Когда-то он бил басмачей, а сегодня боится уколов. История умирает на наших глазах. Последние из могикан. Легкой смерти тебе, товарищ.
Пятая койка пустовала.
Мы пристроились в столовой в углу. Свет не горел, мы еле видели наши руки, зато никто сюда не совался. Петр вскрыл банку с грибами и разлил водку. Он пил причмокивая, одной рукой поглаживая больной бок. Выпил и яростно захрустел рыжиками.
— Прошла? — спросил я.
— Никуда не делась! Пей, Володь!
Водку я пил последний раз два года назад на свадьбе у Мохова.
— Пей, чего ты! — повторил Петр.
Я выпил.
— Теплая, сволочь, — сказал Петр. — Надо было ее в холодильнике подержать!
— С грибком терпимо, — сказал я.
Поели грибков.
— Зря ты так на Кислярского, — заметил я. — Он, конечно, трепач и зануда, но веселый старик. Чувство юмора у него есть.
— Не люблю, — сказал Петр, — убил бы гада. Заяц поганый. Продаст за гривенник и еще лекцию потом прочтет тебе. Мол, он меня по необходимости продал, другого выхода не было. А на гривенник купит себе творогу.
— Почему творогу?
— Он один творог жрет. Все остальное для него вредно. Так он в учебнике Певзнера узнал…
— Да откуда ты знаешь? — удивился я.
— Знаю, — ответил Петр. — Чутье у меня. Добавим?
— А мне его жалко.
— Ну-ну!
Столовую, где мы сидели, отгораживала от общего коридора ширма. За ширмой прогуливались перед сном больные. В открытое окно тянуло свежим запахом листьев. Хорошо было сидеть в темноте за столом. Ширма тоненько поскрипывала, легкие колокольчики оглушали тишь. Тело успокоилось и воскресло. Руки наливались силой. Болезнь отошла. Так и сидеть бы здесь не шевелясь, слушая звуки больничного коридора.
— Пей! — сказал Петр.
Я выпил и почувствовал неодолимое желание говорить с Петром о смысле жизни.
— Не повезло нам с этой клиникой, — сказал я. — На воле теперь птички поют, девок навалом.
— У меня жена есть, — заметил Петр.
— А дети?
— Есть пацанка… Нинка.
— А у меня нету.
— Чего ж ты, пора уже. Хотя дело не хитрое. Успеешь. Забот с ними много: то то, то другое.
— Большая?
— В школу пошла.
Мне хотелось услышать в его голосе нежность и трепет, хотелось, чтобы он любил свою дочку, загорелся и заговорил о ней красивыми словами. Но Петр, наоборот, заметно помрачнел.
— Камень, сволочь, шевельнулся, — сказал он. — Как гвоздем.
— Давай его красным подтолкнем.
Он послушно достал вторую бутылку. Песочно захрустели на зубах грибы.
— Дмитрий Иваныч знаешь какой врач? — вдруг спросил Петр.
— Какой?
— Такой, что ему памятник надо при жизни ставить… Он — герой: людей спасает, как положено. Ты не спасешь, и я не умею. А платят им знаешь сколько, врачам?
— Сколько?
— Сто рублей, как мальчишкам-разнорабочим. Ну, Климу больше, он — доктор науки. Так сколько он прошел до своей зарплаты, сколько наработал? Знаешь?! Смерть победил мильон раз. Думаешь, просто? Он смерть, как я свою соседку, в глаза знает и побеждает. И она от него, падла, бегает по углам. Такой человек, что глядеть завидно…
— Да, — сказал я. — Ты прав!
Мы засиделись допоздна и, когда выползали в коридор, он был уже темен и пуст. Больные, напринимавшись уколов и операций, улеглись выздоравливать и думать в ночи. Петр отправился спать, а я сел в кресло неподалеку от столика сестры. Дежурила Катерина Васильевна. Она встала со своего стула.
— Ступайте спать, Берсенев! — сказала она. — Нельзя здесь ночью сидеть.
— Я же никому не мешаю, — заметил я правдиво.
Катерине Васильевне на вид лет тридцать. Но Петр сказал, что ей около пятидесяти. Тоненькая, светлая женщина, она двигалась стремительно, плавно и гибко.
— Давайте поцелуемся! — сказал я восхищенно.
— A-а, вы выпили, — мягко произнесла Катерина Васильевна. — Я вот завтра доложу врачу.
— Выпил, потому что боюсь операции, — объяснил я. — Я трус, а меня собираются резать. Разве это справедливо?
— Наверное — это так надо, — сказала Катерина Васильевна. — Жалко, такой молодой мальчик. Сколько тебе лет?
— Тридцать.
В одной из палат кто-то закричал: «Няня, тетя!» — и она метнулась туда. Минут через десять вернулась. Ее фигура в белом халатике мерцала в электрической темноте.
— Вы — как привидение! — сказал я.
— Идите спать, Берсенев. Во сне все болезни вылечиваются.
— Моя не вылечится. Давайте лучше поговорим.
— О чем нам говорить?
— О любви. О чем еще говорить в больнице?
Она оживилась.
— Мне, Берсенев, о любви говорить уже стыдно…
— Что вы, Катерина Васильевна, — умеренно горячо сказал я. — Вы самая молодая женщина. Я еще днем видел. Эти девочки-козочки вам и в подметки не годятся.
Я думал, ей будет приятно, а она сказала серьезно:
— Берегите слова, Берсенев. Хорошие слова на ветер — хуже обиды. Сегодня вы больны, а выздоровеете — берегите. Ладно?!
Ее чудесный мелодичный голос тронул мое сердце. Нелепый, шутовской, случайный разговор внезапно обрел для меня таинственный, волнующий смысл.
— Спокойной ночи, Катерина Васильевна. Только я вам правду сказал!
— Спокойной ночи, милый мальчик, — сказала она.
В палате снова закричали. Она побежала туда без оглядки…
Петр храпел, как будто его уже душили. Кислярский, по обыкновению, что-то рассказывал сам себе. Дмитрий Савельевич сладостно чмокал губами: бог сжалился над ним, и он пил во сие компот из райских яблок.
Я полежал, закинув руки за голову. До операции оставалось около семидесяти пяти часов. Мало. Как-то там мои товарищи работают. Из моего стола, наверное, устроили коллективную помойку, бросают туда окурки и проволоку.
Степан, рыжий цветок, объясняет экскурсантам (откуда взялись у нас экскурсанты?): «Здесь раньше Вовка Берсенев работал, кандидат. Но он уже умер. Доигрался. Сам себя заразил какой-то болезнью и удрал в больницу. С целью симуляции. А там — хлоп! — и помер. Но стол его нам пригодился как общественная урна».
— А какой он был? — спрашивает девушка-экскурсант, закатывая синие очи.
— Он был среднего роста, худой, — объясняет Вениамин, мой друг. — И все время пытался острить. Остряком себя считал. Мы уж помалкивали. Один зуб он потерял, когда сверлил что-то на токарном станке. Вообще, он, несмотря на явный кретинизм, имел привычку лезть не в свои дела. Пытался учить даже меня. Но бог шельму метит, помер Берсенев на операции.
Я уснул. Снилось, что по комнате плавает Катерина Васильевна, розовая и печальная. Тело ее бесплотно, не обнять. Я тянусь к нему, скользко, сыро. Плачу, сидя на углу Столешникова.
Евгений Абрамович Пенин, лечащий врач, поделился со мной своим научным лечебным методом.
— Один наш труженик командированный был во Франции, — рассказал он. — И там у него приключился острый приступ язвы. Необходимо было хирургическое вмешательство. Что делать? — мучился командированный. Я же ни слова не знаю по-ихнему. Как буду с врачами объясняться? В больнице очень удивлялись, почему больной русский так растерян и суетлив. Чего-то руками показать старается. Кукиш, что ли? А когда поняли, в чем затруднение, то даже развеселились. Французские врачи так объяснили. Нам не надо с больным разговаривать. Достаточно, что он может кивнуть головой. Мы все сами видим и сделаем… Через две недели командированный выписывался. Понимаете, в чем закорючка?
— А в чем?
— А в том, что наши больные очень все умные. По каждому пустяку готовы с врачом дискутировать. Им кажется, что доктор ничего не понимает из их обморочного состояния, чего-то недооценивает. И каждую колику, таким образом, представляют себе как рак. Это воспитывает у больного вредную мнительность, а нас, врачей, нервирует и отнимает лишнее время, может иногда повести по ложному следу… Надо больным запретить говорить, кроме «да» и «нет».